Павел не вернулся.
Это стало ясно не сразу, не в первую минуту и даже не в первый день, а в тот момент, когда Катя, стоя посреди квартиры после больницы, вдруг поняла, что тишина здесь не просто пустота, а окончательное отсутствие человека, который когда-то называл это место домом.
В шкафу висели пустые вешалки, аккуратно выстроенные, как солдаты после проигранного боя, на полках не осталось его вещей, на тумбочке у кровати лежал неровно оторванный клочок бумаги, на котором торопливым почерком было выведено:
«Не выдержал. Прости».
Она смотрела на эти слова долго, будто они могли измениться, исчезнуть, рассыпаться, но буквы оставались на месте, холодные и равнодушные, как он сам в последние месяцы.
Когда Катя заболела, мир не рухнул мгновенно, он просто перестал дышать вместе с ней, словно кто-то незаметно перекрыл кислород и оставил её одну разбираться с этим новым, давящим состоянием.
Сначала появилась странная усталость, такая, при которой даже поднять кружку с чаем казалось непосильной задачей, потом ломота в теле, от которой не спасали ни горячие ванны, ни привычные таблетки, а затем пришла температура, упорно не желавшая опускаться, будто организм отчаянно боролся за что-то, что ускользало.
Самым страшным стала боль в груди, тянущая, жгучая, такая, словно внутри кто-то медленно проверчивал раскалённый металл, и в эти моменты Катя лежала, глядя в потолок, и думала, что страх оказывается тихим, почти беззвучным, он не кричит, он просто сидит внутри и ждёт.
В тот вечер Павел вернулся поздно, снял куртку, бросил ключи на комод и, даже не посмотрев в её сторону, устало сказал:
— Ты опять лежишь? В квартире бардак, посуда стоит с утра.
Она попыталась повернуть голову, но сил не было даже на это.
— Мне плохо, — выдохнула она. — Я не могу встать.
Он вздохнул так, словно она сообщила ему о сломанном пульте, а не о собственной беспомощности.
— Ну и лежи, — бросил он и ушёл в душ, не прикоснувшись, не спросив, не заметив, как у неё дрожат руки.
На следующий день её увезли в больницу.
Врачи говорили быстро, сухо, профессионально, употребляли слова, от которых внутри холодело, и хотя никто не произнёс ничего вслух, Катя читала это в их взглядах, в паузах между фразами, в осторожности движений.
Когда ей дали телефон, она сразу набрала Павла.
Гудки тянулись бесконечно.
Она звонила снова, потом ещё раз, будто от настойчивости могло что-то измениться.
На четвёртый раз он ответил.
— Что? — голос был раздражённый, чужой.
— Паш, меня положили в больницу, — сказала она, стараясь не сорваться. — Всё серьёзно, мне страшно.
Он перебил, не дав договорить.
— Я на работе, Кать. Мне сейчас не до этого.
— Но врачи…
— Ты взрослая женщина, — холодно сказал он. — Врачи рядом. Чего ты хочешь, чтобы я всё бросил?
Она замолчала, чувствуя, как слова застревают в горле.
— Извини, — прошептала она и отключилась первой, чтобы он не услышал, как дрожит её голос.
В палате было тихо, только тиканье часов и редкие шаги за дверью.
На третий день она снова попыталась ему дозвониться, но телефон молчал.
Соседка по палате, пожилая женщина с усталым лицом, сказала как-то между делом:
— Твой муж уехал. Ключи соседке оставил.
Катя не спросила куда. В тот момент внутри просто что-то оборвалось, не сердце, нет, что-то другое, более тонкое, незаметное, то, что связывает людей годами и исчезает в одно мгновение.
Она не плакала. Слёзы требовали сил, которых у неё не было.
На седьмой день приехала мама.
Она вошла в палату решительно, с сумками, пакетами, с таким взглядом, будто готова была защищать дочь от всего мира.
— Какой же он… — выдохнула она, увидев Катю. — Как он мог тебя оставить?
Катя попыталась улыбнуться.
— Мам, не надо.
Но мама уже была рядом, держала её за руку, гладила по волосам и говорила тихо, но уверенно:
— Я здесь. Я никуда не уйду.
Она осталась с ней, ночевала на раскладушке, спорила с врачами, приносила бульоны, следила за каждым анализом и повторяла каждое утро, как заклинание:
— Ты не одна, слышишь? Ты не одна.
И впервые за долгое время Катя начала ей верить.
Через три недели её выписали.
Она вернулась домой другой — слабой, худой, с тёмными кругами под глазами, но живой.
Квартира встретила её затхлым запахом и тишиной.
Записка лежала на том же месте.
Катя сжала бумагу в кулаке, а потом медленно выбросила в мусорное ведро, не оглядываясь.
Мама помогла навести порядок, открыть окна, впустить свежий воздух.
— Начнём заново, — сказала она.
Первый месяц был самым тяжёлым.
Катя училась ходить, училась дышать, училась не бояться собственных мыслей. Каждый день она делала чуть больше, чем вчера, и вечером записывала это в старый дневник, не жалуясь, просто фиксируя факты, как доказательства того, что она всё ещё здесь.
Работа стала спасением, возвращение в офис — первым шагом обратно в жизнь.
Она больше не думала о Павле, не потому что простила, а потому что боль постепенно уступала место пустоте, а пустота — спокойствию.
Осенью она купила себе новое пальто тёплого бордового цвета и вдруг поняла, что этот цвет не о крови и не о болезни, а о жизни.
Зимой Павел позвонил.
— Кать, можно поговорить?
— Говори.
— Я не знал, что всё так серьёзно, — сказал он тихо. — Мне было стыдно возвращаться.
Она смотрела в окно на снег и фонари.
— Ты ушёл, когда мне было страшнее всего. Это всё, что имеет значение.
Он молчал.
Она положила трубку и впервые почувствовала, что сердце не болит.
Весной в её доме появилась чёрная кошка с зелёными глазами, которую она назвала Весной.
Катя начала писать, сначала для себя, потом для других, о боли, о страхе, о том, как важно быть рядом.
Летом она впервые села на лошадь, почувствовала ветер и поняла, что внутри неё больше нет темноты.
Прошёл год.
Павел стал воспоминанием.
Катя стала собой.
И в этом была её настоящая победа.







