Валентайн долго стояла на кухне, не решаясь убрать со стола, потому что если убрать сейчас, значит окончательно признать то, чего она старалась не признавать с самого утра. Скатерть была выглажена слишком тщательно, тарелки стояли так, как она всегда ставила их к редким, почти праздничным визитам сына, а пирог уже начал остывать, теряя тот самый запах, ради которого она встала ещё затемно. Дом был готов принять Эдварда, а сердце — нет, потому что в глубине души она уже знала: он не приедет.
— Похоже, сегодня мы так и не увидим его, — сказала она тихо, будто боялась, что слова могут окончательно разрушить надежду, если прозвучат слишком громко.
Соседка, зашедшая на чай, замерла с чашкой в руках и посмотрела на Валентайн с осторожностью, которая бывает у людей, знающих, что сейчас лучше не задавать лишних вопросов, но всё же не выдерживающих.
— Но он ведь обещал, — осторожно сказала она, словно напоминая не столько Валентайн, сколько самой жизни о данных когда-то словах.
— Обещал, — кивнула Валентайн и провела ладонью по скатерти, разглаживая несуществующую складку. — Ещё в феврале. Сам сказал, что возьмёт отпуск весной, приедет, поможет с крышей. Сказал: «Мама, не нанимайте никого, я всё сделаю сам». Он всегда был таким, если уж говорил — делал. Всю жизнь.
Она замолчала, и в этом молчании было куда больше сказанного, чем в любых словах.
Эдвард уехал в Лондон больше десяти лет назад, тогда ещё молодой, упрямый, с глазами, полными решимости и лёгкой дерзости, которая так пугает матерей и так радует отцов. Он начинал с простого механика, работал без выходных, подрабатывал ночами, пока не стал бригадиром, а потом и вовсе начал обслуживать дорогие автомобили, на которые Валентайн смотрела по телевизору и думала, что её сын теперь живёт в каком-то другом, недосягаемом мире. Он звонил, рассказывал, смеялся, а она радовалась его успехам и одновременно боялась, что с каждым годом он отдаляется всё сильнее.
Потом он женился.
— Он всё делал сам, — сказала Валентайн, будто оправдывая сына перед невидимым судом. — Квартиру купили, ремонт затеяли, и он один всё тянул. А она… она всегда была недовольна. «Не так», «не здесь», «зачем вообще это делать самому». Она смотрела на меня так, будто я пришла к ним без подарка, без права голоса, без права быть матерью.
Невестка была женщиной с жёсткими взглядами и чёткими границами, которые она проводила так уверенно, что никто не смел их пересекать. Она звонила редко, приезжать позволяла строго по расписанию, раз в год, словно визит к родителям мужа был не проявлением любви или долга, а пунктом в календаре, который можно вычеркнуть, если появятся более важные дела. И каждый раз Валентайн чувствовала себя не матерью, а просительницей, которая должна быть благодарна уже за сам факт этого визита.
Когда встал вопрос о крыше, Эдвард купил билеты сразу, не раздумывая, говорил уверенно, с тем самым тёплым, почти мальчишеским энтузиазмом, который Валентайн помнила с детства. Он обещал приехать, помочь, провести несколько дней дома, и эти слова грели её сильнее любого солнца.
— А потом она забеременела, — произнесла Валентайн, и в её голосе появилась горечь, которую уже невозможно было скрыть. — И решила, что теперь всё. Теперь он только её. Она же медсестра, молодая, нервная, ей страшно, я понимаю. Но за две недели до поездки она начала говорить, что не может остаться одна, что ей плохо, что она плачет. Её родители живут через дорогу, они готовы быть рядом днём и ночью, но нет, это было неважно. Важно было только одно: чтобы он не уехал.
Соседка нахмурилась, словно пытаясь уложить услышанное в голове.
— Но он ведь взрослый мужчина, — сказала она. — Разве у него нет права решать?
Валентайн усмехнулась, но в этой усмешке не было ни капли радости.
— Он пытался. Правда пытался. Но страх оказался сильнее. Она плакала, говорила, что боится, что если он уедет, то не вернётся. Муж её старшей сестры когда-то так и сделал: уехал домой, а потом подал на развод. И теперь её мать твердит им одно и то же, как заклинание: «Никогда не отпускайте мужа. Если он уйдёт, семья разрушится».
Она замолчала, вспоминая тот телефонный разговор, который до сих пор звенел у неё в ушах.
— Он позвонил и сказал:
— Мама, я не могу. Она расстроена, ей плохо, она плачет.
Эти слова резали сильнее, чем если бы он просто сказал «не приеду». Потому что за ними не было ни работы, ни срочных дел, ни объективных причин, только страх и бессилие.
Муж Валентайн, человек немногословный, терпеливый, привыкший молчать годами, в тот день не выдержал. Он сам набрал номер невестки, и Валентайн слышала лишь обрывки разговора, резкие интонации, холодный, почти металлический голос женщины на другом конце линии.
— Хватит, — сказала та. — Всё крутится вокруг вас. Любой отпуск — и он едет за город. У него теперь семья. Я не собираюсь жить в вашем разваливающемся доме, когда у нас будет своё жильё.
После этого разговора в доме повисла тишина, густая, тяжёлая, такая, в которой даже часы начинают тикать громче.
Эдвард больше не звонил в тот день. А когда всё же перезвонил, голос у него был чужой, словно он говорил не из Лондона, а из какого-то другого измерения, где не было ни детства, ни родителей, ни того дома, где он вырос.
— Папа, я не могу, — сказал он.
И тогда его отец взорвался.
— Хорошо, — сказал он громко, почти крича. — Мы наймём строителей. А ты можешь сгнить у неё под шеей.
Эти слова были жестокими, несправедливыми, но в них вылились годы молчания, ожиданий, несбывшихся надежд и обид, которые копились слишком долго.
С тех пор всё изменилось. Праздники перестали быть праздниками, звонки стали короткими, сухими, в них больше не было смеха и тепла, только дежурные фразы и вечное «не могу», «работа», «у нас планы». Валентайн ловила себя на том, что боится лишний раз взять телефон, потому что каждый звонок теперь напоминал о том, как легко можно потерять сына, не теряя его физически.
Иногда она сидела у окна и смотрела на дорогу, по которой он когда-то приезжал, вспоминая, как он выходил из машины, высокий, уверенный, родной, и как этот дом наполнялся его голосом. Теперь дорога была пустой, и в этой пустоте отражалась вся её боль.
— Она не понимает, — прошептала Валентайн, словно оправдываясь перед самой собой. — Мужья приходят и уходят. Родители — нет. И когда нас не станет, никакие слёзы и сожаления не залечат эту рану.
Она снова посмотрела на накрытый стол, вздохнула и начала убирать посуду, медленно, осторожно, будто каждое движение было прощанием не только с сегодняшним днём, но и с тем сыном, которого она знала и любила всю жизнь.







